Ты моя трава... ой, тьфу, моя ива(с) // Дэвид Шеридан, психологическое оружие Альянса
Вчера наконец законченный ещё один кусочег Воспоминаний
Дитя эпохи перемен - Мои университеты. Военная Академия. Военная Академия была мрачноватым, больше всего похожим на неприступную крепость не зданием даже, а комплексом зданий, обнесённым одним глухим, суровым забором. При чём со второго взгляда начинало казаться, что неприступная она не для тех даже, кто мог бы захотеть попасть в неё снаружи, а для тех, кто находится внутри. Внутри было не лучше – цвета в основном разные оттенки серого, коричневого, иногда бордового, всё такое массивное, в основном простых геометрических форм, в основном камень, металл, холодный пластик – ни намёка на те мягкие полимеры, которыми отделаны помещения нашего Университета, тем более уж нигде этой растительной органики в горшочках, которую недавно придумали ставить на подоконники наши профессора. Да и сами подоконники… Сесть на них и болтать ногами хотелось в последнюю очередь. На некоторых окнах решётки, а в некоторых коридорах вовсе нет окон, свет от ламп на стенах и по потолку – жёлтых, страшных, забранных проволочной сеткой. Двери исключительно железные, лязгающие так громко, что каждый раз едва не хватало короткое замыкание. Честное слово, логичнее всего при виде всего этого было убежать без оглядки и никогда не возвращаться. Но вот, почему-то не убежал…
На Земле вообще очень много хороших поговорок. Одна из них – «Из огня да в полымя». В первые же минуты и дни в Академии можно было захлебнуться от ностальгии по Университету. Прежняя жизнь любому показалась бы раем – хотя уж меня она и там вроде бы не баловала…
Но сам Университет я любил. Любил его просторные светлые коридоры – за царящий в них некий дух академичности, почтения друг к другу и к науке, эти вот споры о гипотезах, разработках, наблюдениях, эта органика в горшочках, эти небольшие терминалы в углах, где можно было узнать последние новости, а иногда – скачать какую-нибудь небольшую подсобную программу… В Университете были приятные аудитории – в них было хорошо несмотря на стойкое ледяное веянье со стороны большинства одногруппников. Погрузившись в прошлое, я вспоминал плакаты и табло на стенах, стенды, наши рабочие места, оборудованные всем необходимым стандартным и допускающие некоторое количество личного. Там, если отрешиться от проблемы вредных одногруппников и атмосферы чопорности и надменности, если взаимодействовать, так сказать, только с учёбой, не с окружающими – можно было жить. Здесь же…
Группы комплектовались в основном по 12. Такая комплектация признавалась наиболее удобной – чётное количество позволяло разбивать на пары в рукопашных, кратность трём – на звенья для боевых тактических упражнений. Меньше было – неудобно, больше – неразумно.
Рукопашные первое время доводили меня едва не до психического срыва – со мной в пару ставили Остайдиса, явного будущего силовика, громоздкой боевой модели, выше меня на голову и шире в плечах чуть не вдвое, проводившего особо болевые приёмы с тем неприкрытым наслаждением садиста, которое исключало всякую надежду что-то ему объяснить и доказать. Единственным неоспоримым моим преимуществом была юркость, иначе сомневаюсь, что прочности моей брони хватило бы надолго. Хорошо, что сейчас я не помню во всех красках, как он с размаху швырял меня о бетонный пол тренировочных площадок или сгибал пополам ударом колена в живот, как выворачивал руки до вывихов, прицельно бил в наиболее незащищённые места. Когда же я, отчаявшись, пытался провести что-нибудь подобное с ним – тренер неизбежно останавливал меня, что только не вышибанием последних мозгов. От этого всего впору было выть, но я ещё как-то держался. Изводил Остайдиса плясками на наиболее неудобных для него дистанциях, старался поставить его против солнца – соответствующих оптических фильтров у него не было, хоть какая-то справедливость, и удары старался наносить внезапно, но точно. Эта тактика меня спасала, во всяком случае, позволяла не отправляться в ремонт после каждой тренировки.
Парой в фехтовании у меня долго был Ишуди – мрачноватый Управляющий, длинный, как жердь, я всё поражался, это когда ж и зачем выпускали такие модели. В противоположность Остайдису, рубящему мечом, как дровосек топором, этот был действительно серьёзным и умным противником. Но вот к фехтованию, в противовес борьбе, у меня оказались способности, и Ишуди было со мной не столь легко, как все, вероятно, надеялись.
– Да какой из тебя воин, - повторял слова тренера Остайдис, в очередной раз хлопая меня о порядком растрескавшийся и искрошившийся бетон, - ты посмотри на себя – тоненький, мелкий, как фемка!
– Сначала мечом научись махать как-нибудь так, чтоб самому по балде не доставалось!
Я знал, как вывести его из равновесия. Занятия не проходило, чтоб на фехтовании Остайдис не опозорился, ну уж настолько это было, видимо, не его. К тому же, как большинство Управляющих, он был самовлюблён и явно считал, что в любом предмете в любом случае он должен показывать результаты лучше, чем какой-то Рабочий. Бешенство заставляло его делать ошибки и в борьбе, терять бдительность, увлекаясь мыслью раскроить мне физиономию, и несмотря на превосходящую массу, случалось и ему шлёпнуться на обшарпанный бетон. Это оказалось, там и тогда, удивительно действенной стратегией – свои успехи в чём-то делать платформой для всего остального. Когда я перерос Ишуди, ко мне специально прикрепили кого-то курсом постарше – допустить, чтобы я боролся с отстающим от меня противником, они не могли, это только со мной можно ставить Остайдиса, способного задавить просто массой. Теперь мне на некоторое время стало уж совсем не до смеха – старшекурсник был намного сильнее и опытнее. Но если силёнок и быстроты реакции мне могло не хватать, то упрямства – сколько угодно.
Общеобразовательные дисциплины тоже давали похохотать – где не сами они, там метод преподавания и система отчётности отличались от гуманитарных порой сильно, и вот где хорошо мне было, что я успел так много узнать об обучающих программах! Если бы вовремя не нашёл, с помощью чего лучше всего читать то или это – многие темы мне просто не светило сдать. Честно, сейчас поражаюсь, как ухитрился получить некоторые зачёты – да ещё и не самые поганые результаты. При том историю развития промышленного строительства на Кибертроне я вот сейчас, например, под угрозой смерти не вспомню, хотя где-то эти файлы должны лежать, я их не стирал, точно, но программа для их адекватного чтения была безнадёжно нейтрализована при одном попадании в голову… А какие-то классификаторы древнего оружия потёр сам – начерта они мне, если разобраться, оружие всё равно древнее, сейчас не используется, а места сии повествования занимали ой-ёй-ёй. Только смутно и помню теперь, что о неких пушках, навроде земных, огромных и тяжеленных, которые выкатывали впятером, чтобы оно один раз бабахнуло, а потом ещё трое суток заряжалось. Неудивительно, что применялось недолго.
Вот таким был мой первый год в Академии. Напряжение – если одним словом. Напряжение всего корпуса – каждую тренировку ни много ни мало задача выжить. Напряжение вне тренировок – просто идя по коридору, нужно помнить – они где-то рядом, все те, кого знаешь по именам, все те, кого по именам не знаешь, зато вот они откуда-то знают тебя. И ни за что при случае не поскупятся на пинок, затрещину, подножку… Это только на математику у Остайдиса память плохая, а на свои досадные поражения на тренировках – хорошая. Это только между собой они утончённых и приятных собеседников изображают – а может, и не изображают, всё-таки военные, не гуманитарии… Да, вот это, пожалуй, даже лучше было – что не двуличничали, не притворялись лучше, чем они есть. Вся их суть – во всяком случае, в отношении к Рабочим – здесь налицо была. Нет, я не берусь здесь утверждать, что все Управляющие как один мрази. Я могу лишь сказать, что большая часть.
Как я не свихнулся? Наверное, как и до этого – уходя в учёбу. Сейчас бы мне так уметь… Моё фирменное упрямство. Не вера, нет – как и во что я мог верить? В то, что добьюсь успеха, что стану сильнее Остайдиса, умнее Шем-дайна, ловчее и быстрее всех тех, кто издевательски хохочет за спиной – спасибо, если только хохочет…? В то, что доживу вообще до окончания Академии? Или в победу – в победу Прайма и его команды ладно, но в то, что для этой победы что-то могу сделать я… Но для чего-то ж я пришёл сюда? С другой стороны, весь этот здравый скепсис – не повод не придти и уж тем более не повод отступить теперь. Вот именно тогда, наверное, я и научился этому – идти куда-то, делать что-то – не веря. Не считая себя грозной и существенной величиной. Не тая особо там иллюзий – хотя этим всем, сокурсникам и партнёрам в тренировках, об этом знать, конечно, не обязательно. На одном упрямстве. На одной невозможности, неприятии по-другому. Веры нет, но цель-то есть. И где-то даже получается легче, чем было в Университете – теперь есть идиотское, но объяснение трепыханиям и попыткам прыгнуть выше головы. Там же – Прайм… Там же Прайм, лучшее пока что из существующих воспоминаний, в ряду с морем, и ночным небом, полным звёзд, и чем-то красивым и совершенным, выходящим из-под наших рук, и радостью узнавания чего-то нового из потрёпанных, попорченных дискет и планшеток, принесённых тем уборщиком…
Что такое вера? Мне чаще случалось говорить «не верю», чем «верю». Я говорил, что верю, что рабочий может стать учителем, или военным, или экзобиологом, или мастером дизайна новых корпусов – и могу сказать, что вера для меня органически произрастала из знания, из убеждённости – я знал, что так может быть, и жизнь подтвердила правоту моих слов. Верить в себя – уже лиховато как-то. На случай такой нужды есть Прайм – и если я верил вообще, то верил в него, хотя вроде бы тоже непонятно, с чего, сам он эту веру отнюдь не культивировал, неся свою высокую миссию скорее с обречённостью мученика и считая себя героем ещё поменее, чем его противники. Так что это тоже, наверное, проявление упрямства. Назло ему. Назло всем. Пусть мне доказывают обратное. Пусть. Я послушаю. Но не обещаю, что приму к сведенью.
Таким был этот год. Не без вопросов, к себе, невольно, конечно, с отчаянья – какого квинта меня сюда понесло… Если бы механоиды плакали – наверное, рыдал бы ночами в подушку. Куда чаще видел выщербленное покрытие тренировочной площадки, чем белое небо Мастера. О покрытии этом я мог сказать всё, мог прихотливый рисунок трещин воспроизвести десяток раз не колеблясь, он проступал перед моим взором сквозь помехи, сквозь мутные разводы медленно каплющего энергона. Покрытие это принимало меня как родного после очередного броска Остайдиса, и неотделимо было от его довольного смеха, от паники повреждённых систем, от злости, бессилия, от всё затопляющего яростного упрямства.
А небо я видел, если падал на спину. И кружилось оно передо мной, вспыхивало какими-то новыми звёздами, смеялось смехом Остайдиса, и не добрым, не светлым казалось оно в этот миг, и хотелось достать до него, схватить его, это небо, за глотку, прохрипеть «Нет, врёшь!»…
А потом – сидеть в библиотеке, бороться, как со свирепой стихией, с шумом и туманом в голове, чтобы не с изнанки читать слои планшетки, чтобы не круче положенного плясали в глазах диаграммы, чтобы захлёстывающие тошнота и ярость не мешали учить её – историю… Историю становления системы управления на Кибертроне.
Не для Рабочих пишутся эти учебники, не для Рабочих. Рабочим они так, на словах перескажут, сколько гениального и всесторонне значимого сделали и что не стоял бы вообще Кибертрон без них. Рабочим не обязательно читать, чтобы иметь почтение к Управляющим, это почтение должно быть заложено в самой их сути. Рабочим вообще не надо читать, с них достаточно профильных программ, вон, сколько раз в сердцах крыл Стержень моего Управляющего, расщедрившегося мне на программы чтения всех известных систем записи информации – так что теоретически я мог прочесть что угодно, не хватало только практики. Крыл-то крыл, но, впрочем, себе эти программы переписал – дескать, мало ли, пригодятся, места в памяти ещё до фига. И он переписал, и Винт, и ещё многие – мне не то что не жалко, я только рад. Странно только одно – что ни разу, даже уже за всю учёбу в Академии, я не задался вопросом – почему у них этих программ не было, или почему они были у меня?
А эти учебники были составлены на довольно простой кодировке, никто не удивлялся тому, что я их понимаю…
Почтение, заложенное в самой сути. Во мне не было заложено. И в других, многих, кто посмел пойти супротив. Для меня и сейчас нет безусловных авторитетов. Вы это сделали – хорошо. Но и мы можем многое. Пусть не то же самое – не всем делать одно и то же. Никто не универсален, не совершенен, никто не может сделать что-то по-настоящему значительное один, без помощи и участия других. Точно так же и сейчас меня удивляет территориальное и политическое деление земного человечества на страны. Как можно не понимать, что в общепланетном смысле они являются единым организмом, и войны их – это то же самое, что почка или селезёнка, вдруг заявившая, что она важнее, главнее и всё, что происходит в других органах, её не касается, или что двенадцатипёрстная кишка является ей злейшим врагом и подлежит уничтожению. Можно сказать, конечно, что в организме органы тоже не равноправны, главнее всех мозг, а остальное – на подтанцовках… Но долго ли мозг прожил бы без лёгких, или без почек, или, извините, без прямой кишки? За долгую жизнь у меня было достаточно поводов убедиться, что тенденции к разделению и выяснению, кто круче, ни к чему хорошему не приводят. Учебники говорили о важном, о многом – о созданном, открытом, построенном, о гении мысли, дерзости исследователей, упорстве экспериментаторов… Только о главном они не говорили – о единстве, сотрудничестве, дружбе. Они говорили о постройке самых высоких и потрясающих воображение зданий на Кибертроне – но не говорили о том, чьими руками они были построены, они говорили об исследовании моря - но молчали о том, сколько при этом погибло Рабочих из-за недостаточной герметизации, пока Управляющие поняли, что либо они лезут в это море сами, либо изоляцию Рабочих делают лучше. Но было в этих учебниках то, чего не было больше нигде. Дело в том, что у нас тоже можно делать что-то вроде записок на полях. Механизм сего мне объяснить будет довольно сложно, потому что иначе устроена вся наша знаковая система… Это не было, конечно, записано ни карандашом, ни ручкой, это не было и звуковым комментарием – если б там был голос, это многое изменило бы сразу… Но много в реакциях, видимо, общего, раз «на полях» увесистого труда по истории ракетостроения – с такими обширными отсылками к физике и математике, что непонятно, зачем вообще эти науки существуют отдельно – можно было обнаружить шуточное изображение знака переработки металлолома, что-то вроде землянских могилок с цветочками, с подписью: «Здесь погребён О-Гаки, любимый друг Мышелова…». Да, наверное, эта запись была первой. А может – простое и корявое «Скучаю по Мышелову»…
Как бы то ни было, заметки и комментарии О-Гаки я встречал довольно часто, и вскоре привык к ним, а потом уже стал искать учебники именно с этими комментариями. Нередко они помогали – элементарно, студент, когда-то проходивший те же дисциплины, что и я, подписывал над примерами ответы. Я их, конечно, не слизывал, только сверялся, но и это ценно. В двух местах в учебнике встретилась ошибка набора – да, и у нас такое бывает, и я благодаря О-Гаки узнал об этом гораздо раньше своих сокурсников. А иногда встречались и совсем исключительные случаи. Например, по поводу предлагаемого замудрёного решения одной задачи О-Гаки писал рядом: «Вот дебильё! Если так всё решать – по три столетия над каждым проектом сидеть! А и правда, куда нам торопиться? А главу такую-то посмотреть в процессор не пришло?» Обращение к упомянутой главе действительно значительно изменило дело, и преподаватели, скрепя сердце, вынуждены были признать, что моё решение куда экономичнее и лучше. И сколько раз, когда я вставал в тупик по тому или иному вопросу, комментарии на полях приводили меня на нужный путь. По сути, О-Гаки стал самым главным из моих учителей, а потом и – неосязаемым, но другом.
У него был острый, живой ум и потрясающее чувство юмора, любящее заныривать в сатиру. Я искренне радовался тому, что наши учителя не заглядывают в учебники веками – что они потеряли-то там, разве массу карикатур и анекдотов про них? О-Гаки умел подметить и чётко выразить главное, умел высмеять это иногда снисходительно и почти по-дружески, иногда – презрительно и зло. Благодаря его трудам они уже не казались такими страшными. В конце-концов, когда узнаёшь, что у преподавателя по той же автоматизации, доводившего постоянно до нашего аналога икоты, однажды прямо на занятии отвалилась челюсть… Ну а что удивительного такого – шурупы разболтались! Однако студенты были в таком восторге, что никакими репрессиями потом его было не пересилить.
В конце-концов, он ведь тоже был Рабочий, решившийся учиться как Управляющие даже в более сложные времена – в самом начале войны, и он тоже был Рабочий, перешедший в Военную Академию – где нам вообще не место. Он испытывал всё то же, что и я, и вскоре я в этом убедился – встретив «на форзаце» одной методички (необязательной по учебному плану, но как и О-Гаки, я взял её дополнительно) взволнованную, по манере написания, запись: «Держись, О-Гаки, они даже все вместе не могут быть тебя сильнее! Выше голову, прямее осанку, пусть шакалы подавятся слюной! Не сдавайся, воин, до последнего импульса цепей не сдавайся!». Да, у нас было общее… Он тоже поставил на карту всё, очертя голову шагнув в этот ад, он тоже сделал то, что считалось немыслимым, обратив на себя глухое или явное раздражение многих, он тоже скучал о далёком друге…
И он учил меня. Этими редкими, но меткими записями он передавал мне то, что он изобрёл сам, а у меня вот была возможность получить готовым. «Помни, даже если ты – не лучший, даже если ты – сомневаешься и боишься, они – не должны об этом знать. Не делись с ними ничем. Не обращай внимания на издёвки. Не показывай своих чувств. Не замедляй шаг. Не горби спину. Не опускай головы. Не отводи взгляд. Мсти, когда есть такая возможность. Можешь бить – бей. Можешь вредить иначе – вреди. Не проси. Не прощай. Помни всё, помни каждого. Тогда и только тогда эти шакалы, когда-то нападавшие на тебя, к тебе поползут… Если гордость – это всё, что есть, то это уже много, ведь она неплохой строительный материал!»
И казалось порой невероятным, что он писал это не мне – себе, что он даже не подозревал в то далёкое время о существовании меня. Иногда казалось, что между нами идёт непрекращающаяся беседа – а я и правда вёл её иногда в своей голове, мысленно задавая вопросы О-Гаки и представляя, какими были бы его ответы.
Держать прямой спину, расшибленную в очередной тренировке. Держать высоко поднятой голову, в которой мерзкий туман забивает самые нужные сейчас закоулки памяти. Держать уверенным и спокойным шаг – и не сворачивать, когда видишь впереди компанию малоприятных знакомцев, кто они такие, чтоб ты из-за них сворачивал? Не показывать боли. Не показывать страха. Не показывать чувств, сделать лицо холодной надменной маской – пусть видят, что и Рабочие так умеют. Не просить помощи. Если помогать – то так, чтоб они понимали, что теперь обязаны тебе. Уходить, не оборачиваясь, и жалея только об одном – что нельзя кинуть через плечо бутылку с зажигательной смесью. Да, это неестественно для Рабочих, неестественно для меня. Но если вы желаете общаться так – что ж, будет вам общение на вашем языке, только не запросите потом пардону.
Эта наука помогла во взаимоотношениях с Остайдисом, когда во время одной из тренировок-имитаций реального боя (дерёмся всем, что под рукой, не заморачиваясь на приёмах и правилах) я вдруг резко ударил его прикладом в лицо. И когда он падал, зажимая раскроенную физиономию, в его глазах мелькнуло такое выражение, что зафиксировать бы его для истории! Я подавил естественный порыв кинуться к нему и проверить, как он, и как оказалось, был прав.
Невероятное доселе родство – вот что это было. Нашей нерушимой связью сквозь время была эта гордость. И ощущение нашей исключительности – вполне оправданное в данном случае. Благодаря ему в том числе оно было у меня не комплексом, а флагом. Свидетельства его успехов – будь то в его заметках или где-то в «списках почёта» некоторых дисциплин, где такие списки водились – действовали на меня не менее вдохновляющее, чем мои собственные. Досок почёта у нас не существовало – в таком виде, как на Земле, с фотографиями. Почему – не знаю. Не помню так же, жалел ли я, что нигде не могу увидеть, как выглядел О-Гаки, насколько его модель была похожа на мою. Наверное, жалел. Но подозреваю, и сложно мне было бы осознать его как нечто, что было, но прошло. Настолько он был нерушимо, неразрывно со мной, должно быть, как ангел-покровитель в представлении верующих землян. Настолько, что порой, касаясь рукой носителей с его записями, я словно бы чувствовал вибрацию мотора. В тишине читального зала меня ждали не просто новые знания – там было нечто именно для меня, ещё одна часть моей особенности, прекрасная часть. Я ошибался на занятиях – и там меня ждал правильный ответ, а лучше указка к верному пути. Я слышал очередное про «этих выскочек из Рабочих, надеющихся прыгнуть выше головы» - и там встречал карикатуру на зазнайку-одногруппника, который «так высоко задирал нос, что однажды не вполне удачно вписался в косяк». Я получал очередную взбучку на тренировке или вообще просто так – и там… Однажды я увидел это.
Если сравнивать с земными аналогами – то пожалуй, это… стихотворение. Личная запись – не конкретно-информативная, а очень образная, эмоциональная, построенная по особой схеме, и к тому же записанная особой кодировкой – уникальной кодировкой Рабочих, которую не понимал никто из Управляющих. Я помню только первую строчку: «Мне кажется, звёзды говорят со мной…». Я перечитывал много раз. Если сравнивать с земными аналогами, опять же – совсем небольшое, сжатое, лаконичное, но тем больше оно потрясало, пленяло, это уникальное кружево… Не слово, написанное пером. Не звук, записанный на магнитную ленту. Не картина, нарисованная красками на холсте. Иной род информации, но стоящий всех этих трёх – по способности на малой площади показать очень многое. На тот момент это было самое полное, самое мощное, самое правдивое изображение – того, что знал и я. Неба, усеянного россыпью звёзд. Чистого-чистого ночного неба, где звёзд так много, что просто невероятно, смотришь и не веришь, и содрогаешься от осознания, какие же огромные это расстояния, какая бездна… Обсидиановых волн моря, качающих размытые отображения звёзд. Моря, быть может, того самого, на берегу которого столько раз стоял я?
Не многим дано слышать голоса звёзд – таким был смысл стиха. Не многим дано осознать, что же такое на самом деле – бездна. Где огонь превращается в лёд, где тают без следа тысячелетия… Услышать эти чистые холодные голоса – и не бежать, трусливо ёжась, от их холода, нет, стоя на земле, желать подарить им себя горячего, слабого, ничтожно малого в сравнении с их величием. Тем, кто здесь мечтает увидеть падение «выскочки из Рабочих», никогда не услышать голоса звёзд.
Я в волнении вскочил. Какими земными выраженьями мне описать то, что со мной происходило в этот миг, я не знаю. Словно бешеный вихрь закрутился внутри, едва не разрывая хрупкий металл. Стихотворение это явилось для меня венцом, вершиной всего того, чем был для меня он, было чуть ли не подарком именно мне. Было и зовом, и ободрением, обещанием.
– Клянусь, О-Гаки, если только мы встретимся, если только мы когда-нибудь встретимся… Я отплачу за всё сделанное для меня – пусть и невольно, не ведая – добро, за всё то неоценимое, что ты мне дал. Я постараюсь вернуть тебе этот долг!
Тогда я не мог, конечно, задуматься о том, сколько значит в жизни автобота каждая данная им клятва, но это шло из моего нутра, из моего сердца. Тогда я не знал… Но думается мне – и хорошо, что не знал.
Дитя эпохи перемен - Мои университеты. Военная Академия. Военная Академия была мрачноватым, больше всего похожим на неприступную крепость не зданием даже, а комплексом зданий, обнесённым одним глухим, суровым забором. При чём со второго взгляда начинало казаться, что неприступная она не для тех даже, кто мог бы захотеть попасть в неё снаружи, а для тех, кто находится внутри. Внутри было не лучше – цвета в основном разные оттенки серого, коричневого, иногда бордового, всё такое массивное, в основном простых геометрических форм, в основном камень, металл, холодный пластик – ни намёка на те мягкие полимеры, которыми отделаны помещения нашего Университета, тем более уж нигде этой растительной органики в горшочках, которую недавно придумали ставить на подоконники наши профессора. Да и сами подоконники… Сесть на них и болтать ногами хотелось в последнюю очередь. На некоторых окнах решётки, а в некоторых коридорах вовсе нет окон, свет от ламп на стенах и по потолку – жёлтых, страшных, забранных проволочной сеткой. Двери исключительно железные, лязгающие так громко, что каждый раз едва не хватало короткое замыкание. Честное слово, логичнее всего при виде всего этого было убежать без оглядки и никогда не возвращаться. Но вот, почему-то не убежал…
На Земле вообще очень много хороших поговорок. Одна из них – «Из огня да в полымя». В первые же минуты и дни в Академии можно было захлебнуться от ностальгии по Университету. Прежняя жизнь любому показалась бы раем – хотя уж меня она и там вроде бы не баловала…
Но сам Университет я любил. Любил его просторные светлые коридоры – за царящий в них некий дух академичности, почтения друг к другу и к науке, эти вот споры о гипотезах, разработках, наблюдениях, эта органика в горшочках, эти небольшие терминалы в углах, где можно было узнать последние новости, а иногда – скачать какую-нибудь небольшую подсобную программу… В Университете были приятные аудитории – в них было хорошо несмотря на стойкое ледяное веянье со стороны большинства одногруппников. Погрузившись в прошлое, я вспоминал плакаты и табло на стенах, стенды, наши рабочие места, оборудованные всем необходимым стандартным и допускающие некоторое количество личного. Там, если отрешиться от проблемы вредных одногруппников и атмосферы чопорности и надменности, если взаимодействовать, так сказать, только с учёбой, не с окружающими – можно было жить. Здесь же…
Группы комплектовались в основном по 12. Такая комплектация признавалась наиболее удобной – чётное количество позволяло разбивать на пары в рукопашных, кратность трём – на звенья для боевых тактических упражнений. Меньше было – неудобно, больше – неразумно.
Рукопашные первое время доводили меня едва не до психического срыва – со мной в пару ставили Остайдиса, явного будущего силовика, громоздкой боевой модели, выше меня на голову и шире в плечах чуть не вдвое, проводившего особо болевые приёмы с тем неприкрытым наслаждением садиста, которое исключало всякую надежду что-то ему объяснить и доказать. Единственным неоспоримым моим преимуществом была юркость, иначе сомневаюсь, что прочности моей брони хватило бы надолго. Хорошо, что сейчас я не помню во всех красках, как он с размаху швырял меня о бетонный пол тренировочных площадок или сгибал пополам ударом колена в живот, как выворачивал руки до вывихов, прицельно бил в наиболее незащищённые места. Когда же я, отчаявшись, пытался провести что-нибудь подобное с ним – тренер неизбежно останавливал меня, что только не вышибанием последних мозгов. От этого всего впору было выть, но я ещё как-то держался. Изводил Остайдиса плясками на наиболее неудобных для него дистанциях, старался поставить его против солнца – соответствующих оптических фильтров у него не было, хоть какая-то справедливость, и удары старался наносить внезапно, но точно. Эта тактика меня спасала, во всяком случае, позволяла не отправляться в ремонт после каждой тренировки.
Парой в фехтовании у меня долго был Ишуди – мрачноватый Управляющий, длинный, как жердь, я всё поражался, это когда ж и зачем выпускали такие модели. В противоположность Остайдису, рубящему мечом, как дровосек топором, этот был действительно серьёзным и умным противником. Но вот к фехтованию, в противовес борьбе, у меня оказались способности, и Ишуди было со мной не столь легко, как все, вероятно, надеялись.
– Да какой из тебя воин, - повторял слова тренера Остайдис, в очередной раз хлопая меня о порядком растрескавшийся и искрошившийся бетон, - ты посмотри на себя – тоненький, мелкий, как фемка!
– Сначала мечом научись махать как-нибудь так, чтоб самому по балде не доставалось!
Я знал, как вывести его из равновесия. Занятия не проходило, чтоб на фехтовании Остайдис не опозорился, ну уж настолько это было, видимо, не его. К тому же, как большинство Управляющих, он был самовлюблён и явно считал, что в любом предмете в любом случае он должен показывать результаты лучше, чем какой-то Рабочий. Бешенство заставляло его делать ошибки и в борьбе, терять бдительность, увлекаясь мыслью раскроить мне физиономию, и несмотря на превосходящую массу, случалось и ему шлёпнуться на обшарпанный бетон. Это оказалось, там и тогда, удивительно действенной стратегией – свои успехи в чём-то делать платформой для всего остального. Когда я перерос Ишуди, ко мне специально прикрепили кого-то курсом постарше – допустить, чтобы я боролся с отстающим от меня противником, они не могли, это только со мной можно ставить Остайдиса, способного задавить просто массой. Теперь мне на некоторое время стало уж совсем не до смеха – старшекурсник был намного сильнее и опытнее. Но если силёнок и быстроты реакции мне могло не хватать, то упрямства – сколько угодно.
Общеобразовательные дисциплины тоже давали похохотать – где не сами они, там метод преподавания и система отчётности отличались от гуманитарных порой сильно, и вот где хорошо мне было, что я успел так много узнать об обучающих программах! Если бы вовремя не нашёл, с помощью чего лучше всего читать то или это – многие темы мне просто не светило сдать. Честно, сейчас поражаюсь, как ухитрился получить некоторые зачёты – да ещё и не самые поганые результаты. При том историю развития промышленного строительства на Кибертроне я вот сейчас, например, под угрозой смерти не вспомню, хотя где-то эти файлы должны лежать, я их не стирал, точно, но программа для их адекватного чтения была безнадёжно нейтрализована при одном попадании в голову… А какие-то классификаторы древнего оружия потёр сам – начерта они мне, если разобраться, оружие всё равно древнее, сейчас не используется, а места сии повествования занимали ой-ёй-ёй. Только смутно и помню теперь, что о неких пушках, навроде земных, огромных и тяжеленных, которые выкатывали впятером, чтобы оно один раз бабахнуло, а потом ещё трое суток заряжалось. Неудивительно, что применялось недолго.
Вот таким был мой первый год в Академии. Напряжение – если одним словом. Напряжение всего корпуса – каждую тренировку ни много ни мало задача выжить. Напряжение вне тренировок – просто идя по коридору, нужно помнить – они где-то рядом, все те, кого знаешь по именам, все те, кого по именам не знаешь, зато вот они откуда-то знают тебя. И ни за что при случае не поскупятся на пинок, затрещину, подножку… Это только на математику у Остайдиса память плохая, а на свои досадные поражения на тренировках – хорошая. Это только между собой они утончённых и приятных собеседников изображают – а может, и не изображают, всё-таки военные, не гуманитарии… Да, вот это, пожалуй, даже лучше было – что не двуличничали, не притворялись лучше, чем они есть. Вся их суть – во всяком случае, в отношении к Рабочим – здесь налицо была. Нет, я не берусь здесь утверждать, что все Управляющие как один мрази. Я могу лишь сказать, что большая часть.
Как я не свихнулся? Наверное, как и до этого – уходя в учёбу. Сейчас бы мне так уметь… Моё фирменное упрямство. Не вера, нет – как и во что я мог верить? В то, что добьюсь успеха, что стану сильнее Остайдиса, умнее Шем-дайна, ловчее и быстрее всех тех, кто издевательски хохочет за спиной – спасибо, если только хохочет…? В то, что доживу вообще до окончания Академии? Или в победу – в победу Прайма и его команды ладно, но в то, что для этой победы что-то могу сделать я… Но для чего-то ж я пришёл сюда? С другой стороны, весь этот здравый скепсис – не повод не придти и уж тем более не повод отступить теперь. Вот именно тогда, наверное, я и научился этому – идти куда-то, делать что-то – не веря. Не считая себя грозной и существенной величиной. Не тая особо там иллюзий – хотя этим всем, сокурсникам и партнёрам в тренировках, об этом знать, конечно, не обязательно. На одном упрямстве. На одной невозможности, неприятии по-другому. Веры нет, но цель-то есть. И где-то даже получается легче, чем было в Университете – теперь есть идиотское, но объяснение трепыханиям и попыткам прыгнуть выше головы. Там же – Прайм… Там же Прайм, лучшее пока что из существующих воспоминаний, в ряду с морем, и ночным небом, полным звёзд, и чем-то красивым и совершенным, выходящим из-под наших рук, и радостью узнавания чего-то нового из потрёпанных, попорченных дискет и планшеток, принесённых тем уборщиком…
Что такое вера? Мне чаще случалось говорить «не верю», чем «верю». Я говорил, что верю, что рабочий может стать учителем, или военным, или экзобиологом, или мастером дизайна новых корпусов – и могу сказать, что вера для меня органически произрастала из знания, из убеждённости – я знал, что так может быть, и жизнь подтвердила правоту моих слов. Верить в себя – уже лиховато как-то. На случай такой нужды есть Прайм – и если я верил вообще, то верил в него, хотя вроде бы тоже непонятно, с чего, сам он эту веру отнюдь не культивировал, неся свою высокую миссию скорее с обречённостью мученика и считая себя героем ещё поменее, чем его противники. Так что это тоже, наверное, проявление упрямства. Назло ему. Назло всем. Пусть мне доказывают обратное. Пусть. Я послушаю. Но не обещаю, что приму к сведенью.
Таким был этот год. Не без вопросов, к себе, невольно, конечно, с отчаянья – какого квинта меня сюда понесло… Если бы механоиды плакали – наверное, рыдал бы ночами в подушку. Куда чаще видел выщербленное покрытие тренировочной площадки, чем белое небо Мастера. О покрытии этом я мог сказать всё, мог прихотливый рисунок трещин воспроизвести десяток раз не колеблясь, он проступал перед моим взором сквозь помехи, сквозь мутные разводы медленно каплющего энергона. Покрытие это принимало меня как родного после очередного броска Остайдиса, и неотделимо было от его довольного смеха, от паники повреждённых систем, от злости, бессилия, от всё затопляющего яростного упрямства.
А небо я видел, если падал на спину. И кружилось оно передо мной, вспыхивало какими-то новыми звёздами, смеялось смехом Остайдиса, и не добрым, не светлым казалось оно в этот миг, и хотелось достать до него, схватить его, это небо, за глотку, прохрипеть «Нет, врёшь!»…
А потом – сидеть в библиотеке, бороться, как со свирепой стихией, с шумом и туманом в голове, чтобы не с изнанки читать слои планшетки, чтобы не круче положенного плясали в глазах диаграммы, чтобы захлёстывающие тошнота и ярость не мешали учить её – историю… Историю становления системы управления на Кибертроне.
Не для Рабочих пишутся эти учебники, не для Рабочих. Рабочим они так, на словах перескажут, сколько гениального и всесторонне значимого сделали и что не стоял бы вообще Кибертрон без них. Рабочим не обязательно читать, чтобы иметь почтение к Управляющим, это почтение должно быть заложено в самой их сути. Рабочим вообще не надо читать, с них достаточно профильных программ, вон, сколько раз в сердцах крыл Стержень моего Управляющего, расщедрившегося мне на программы чтения всех известных систем записи информации – так что теоретически я мог прочесть что угодно, не хватало только практики. Крыл-то крыл, но, впрочем, себе эти программы переписал – дескать, мало ли, пригодятся, места в памяти ещё до фига. И он переписал, и Винт, и ещё многие – мне не то что не жалко, я только рад. Странно только одно – что ни разу, даже уже за всю учёбу в Академии, я не задался вопросом – почему у них этих программ не было, или почему они были у меня?
А эти учебники были составлены на довольно простой кодировке, никто не удивлялся тому, что я их понимаю…
Почтение, заложенное в самой сути. Во мне не было заложено. И в других, многих, кто посмел пойти супротив. Для меня и сейчас нет безусловных авторитетов. Вы это сделали – хорошо. Но и мы можем многое. Пусть не то же самое – не всем делать одно и то же. Никто не универсален, не совершенен, никто не может сделать что-то по-настоящему значительное один, без помощи и участия других. Точно так же и сейчас меня удивляет территориальное и политическое деление земного человечества на страны. Как можно не понимать, что в общепланетном смысле они являются единым организмом, и войны их – это то же самое, что почка или селезёнка, вдруг заявившая, что она важнее, главнее и всё, что происходит в других органах, её не касается, или что двенадцатипёрстная кишка является ей злейшим врагом и подлежит уничтожению. Можно сказать, конечно, что в организме органы тоже не равноправны, главнее всех мозг, а остальное – на подтанцовках… Но долго ли мозг прожил бы без лёгких, или без почек, или, извините, без прямой кишки? За долгую жизнь у меня было достаточно поводов убедиться, что тенденции к разделению и выяснению, кто круче, ни к чему хорошему не приводят. Учебники говорили о важном, о многом – о созданном, открытом, построенном, о гении мысли, дерзости исследователей, упорстве экспериментаторов… Только о главном они не говорили – о единстве, сотрудничестве, дружбе. Они говорили о постройке самых высоких и потрясающих воображение зданий на Кибертроне – но не говорили о том, чьими руками они были построены, они говорили об исследовании моря - но молчали о том, сколько при этом погибло Рабочих из-за недостаточной герметизации, пока Управляющие поняли, что либо они лезут в это море сами, либо изоляцию Рабочих делают лучше. Но было в этих учебниках то, чего не было больше нигде. Дело в том, что у нас тоже можно делать что-то вроде записок на полях. Механизм сего мне объяснить будет довольно сложно, потому что иначе устроена вся наша знаковая система… Это не было, конечно, записано ни карандашом, ни ручкой, это не было и звуковым комментарием – если б там был голос, это многое изменило бы сразу… Но много в реакциях, видимо, общего, раз «на полях» увесистого труда по истории ракетостроения – с такими обширными отсылками к физике и математике, что непонятно, зачем вообще эти науки существуют отдельно – можно было обнаружить шуточное изображение знака переработки металлолома, что-то вроде землянских могилок с цветочками, с подписью: «Здесь погребён О-Гаки, любимый друг Мышелова…». Да, наверное, эта запись была первой. А может – простое и корявое «Скучаю по Мышелову»…
Как бы то ни было, заметки и комментарии О-Гаки я встречал довольно часто, и вскоре привык к ним, а потом уже стал искать учебники именно с этими комментариями. Нередко они помогали – элементарно, студент, когда-то проходивший те же дисциплины, что и я, подписывал над примерами ответы. Я их, конечно, не слизывал, только сверялся, но и это ценно. В двух местах в учебнике встретилась ошибка набора – да, и у нас такое бывает, и я благодаря О-Гаки узнал об этом гораздо раньше своих сокурсников. А иногда встречались и совсем исключительные случаи. Например, по поводу предлагаемого замудрёного решения одной задачи О-Гаки писал рядом: «Вот дебильё! Если так всё решать – по три столетия над каждым проектом сидеть! А и правда, куда нам торопиться? А главу такую-то посмотреть в процессор не пришло?» Обращение к упомянутой главе действительно значительно изменило дело, и преподаватели, скрепя сердце, вынуждены были признать, что моё решение куда экономичнее и лучше. И сколько раз, когда я вставал в тупик по тому или иному вопросу, комментарии на полях приводили меня на нужный путь. По сути, О-Гаки стал самым главным из моих учителей, а потом и – неосязаемым, но другом.
У него был острый, живой ум и потрясающее чувство юмора, любящее заныривать в сатиру. Я искренне радовался тому, что наши учителя не заглядывают в учебники веками – что они потеряли-то там, разве массу карикатур и анекдотов про них? О-Гаки умел подметить и чётко выразить главное, умел высмеять это иногда снисходительно и почти по-дружески, иногда – презрительно и зло. Благодаря его трудам они уже не казались такими страшными. В конце-концов, когда узнаёшь, что у преподавателя по той же автоматизации, доводившего постоянно до нашего аналога икоты, однажды прямо на занятии отвалилась челюсть… Ну а что удивительного такого – шурупы разболтались! Однако студенты были в таком восторге, что никакими репрессиями потом его было не пересилить.
В конце-концов, он ведь тоже был Рабочий, решившийся учиться как Управляющие даже в более сложные времена – в самом начале войны, и он тоже был Рабочий, перешедший в Военную Академию – где нам вообще не место. Он испытывал всё то же, что и я, и вскоре я в этом убедился – встретив «на форзаце» одной методички (необязательной по учебному плану, но как и О-Гаки, я взял её дополнительно) взволнованную, по манере написания, запись: «Держись, О-Гаки, они даже все вместе не могут быть тебя сильнее! Выше голову, прямее осанку, пусть шакалы подавятся слюной! Не сдавайся, воин, до последнего импульса цепей не сдавайся!». Да, у нас было общее… Он тоже поставил на карту всё, очертя голову шагнув в этот ад, он тоже сделал то, что считалось немыслимым, обратив на себя глухое или явное раздражение многих, он тоже скучал о далёком друге…
И он учил меня. Этими редкими, но меткими записями он передавал мне то, что он изобрёл сам, а у меня вот была возможность получить готовым. «Помни, даже если ты – не лучший, даже если ты – сомневаешься и боишься, они – не должны об этом знать. Не делись с ними ничем. Не обращай внимания на издёвки. Не показывай своих чувств. Не замедляй шаг. Не горби спину. Не опускай головы. Не отводи взгляд. Мсти, когда есть такая возможность. Можешь бить – бей. Можешь вредить иначе – вреди. Не проси. Не прощай. Помни всё, помни каждого. Тогда и только тогда эти шакалы, когда-то нападавшие на тебя, к тебе поползут… Если гордость – это всё, что есть, то это уже много, ведь она неплохой строительный материал!»
И казалось порой невероятным, что он писал это не мне – себе, что он даже не подозревал в то далёкое время о существовании меня. Иногда казалось, что между нами идёт непрекращающаяся беседа – а я и правда вёл её иногда в своей голове, мысленно задавая вопросы О-Гаки и представляя, какими были бы его ответы.
Держать прямой спину, расшибленную в очередной тренировке. Держать высоко поднятой голову, в которой мерзкий туман забивает самые нужные сейчас закоулки памяти. Держать уверенным и спокойным шаг – и не сворачивать, когда видишь впереди компанию малоприятных знакомцев, кто они такие, чтоб ты из-за них сворачивал? Не показывать боли. Не показывать страха. Не показывать чувств, сделать лицо холодной надменной маской – пусть видят, что и Рабочие так умеют. Не просить помощи. Если помогать – то так, чтоб они понимали, что теперь обязаны тебе. Уходить, не оборачиваясь, и жалея только об одном – что нельзя кинуть через плечо бутылку с зажигательной смесью. Да, это неестественно для Рабочих, неестественно для меня. Но если вы желаете общаться так – что ж, будет вам общение на вашем языке, только не запросите потом пардону.
Эта наука помогла во взаимоотношениях с Остайдисом, когда во время одной из тренировок-имитаций реального боя (дерёмся всем, что под рукой, не заморачиваясь на приёмах и правилах) я вдруг резко ударил его прикладом в лицо. И когда он падал, зажимая раскроенную физиономию, в его глазах мелькнуло такое выражение, что зафиксировать бы его для истории! Я подавил естественный порыв кинуться к нему и проверить, как он, и как оказалось, был прав.
Невероятное доселе родство – вот что это было. Нашей нерушимой связью сквозь время была эта гордость. И ощущение нашей исключительности – вполне оправданное в данном случае. Благодаря ему в том числе оно было у меня не комплексом, а флагом. Свидетельства его успехов – будь то в его заметках или где-то в «списках почёта» некоторых дисциплин, где такие списки водились – действовали на меня не менее вдохновляющее, чем мои собственные. Досок почёта у нас не существовало – в таком виде, как на Земле, с фотографиями. Почему – не знаю. Не помню так же, жалел ли я, что нигде не могу увидеть, как выглядел О-Гаки, насколько его модель была похожа на мою. Наверное, жалел. Но подозреваю, и сложно мне было бы осознать его как нечто, что было, но прошло. Настолько он был нерушимо, неразрывно со мной, должно быть, как ангел-покровитель в представлении верующих землян. Настолько, что порой, касаясь рукой носителей с его записями, я словно бы чувствовал вибрацию мотора. В тишине читального зала меня ждали не просто новые знания – там было нечто именно для меня, ещё одна часть моей особенности, прекрасная часть. Я ошибался на занятиях – и там меня ждал правильный ответ, а лучше указка к верному пути. Я слышал очередное про «этих выскочек из Рабочих, надеющихся прыгнуть выше головы» - и там встречал карикатуру на зазнайку-одногруппника, который «так высоко задирал нос, что однажды не вполне удачно вписался в косяк». Я получал очередную взбучку на тренировке или вообще просто так – и там… Однажды я увидел это.
Если сравнивать с земными аналогами – то пожалуй, это… стихотворение. Личная запись – не конкретно-информативная, а очень образная, эмоциональная, построенная по особой схеме, и к тому же записанная особой кодировкой – уникальной кодировкой Рабочих, которую не понимал никто из Управляющих. Я помню только первую строчку: «Мне кажется, звёзды говорят со мной…». Я перечитывал много раз. Если сравнивать с земными аналогами, опять же – совсем небольшое, сжатое, лаконичное, но тем больше оно потрясало, пленяло, это уникальное кружево… Не слово, написанное пером. Не звук, записанный на магнитную ленту. Не картина, нарисованная красками на холсте. Иной род информации, но стоящий всех этих трёх – по способности на малой площади показать очень многое. На тот момент это было самое полное, самое мощное, самое правдивое изображение – того, что знал и я. Неба, усеянного россыпью звёзд. Чистого-чистого ночного неба, где звёзд так много, что просто невероятно, смотришь и не веришь, и содрогаешься от осознания, какие же огромные это расстояния, какая бездна… Обсидиановых волн моря, качающих размытые отображения звёзд. Моря, быть может, того самого, на берегу которого столько раз стоял я?
Не многим дано слышать голоса звёзд – таким был смысл стиха. Не многим дано осознать, что же такое на самом деле – бездна. Где огонь превращается в лёд, где тают без следа тысячелетия… Услышать эти чистые холодные голоса – и не бежать, трусливо ёжась, от их холода, нет, стоя на земле, желать подарить им себя горячего, слабого, ничтожно малого в сравнении с их величием. Тем, кто здесь мечтает увидеть падение «выскочки из Рабочих», никогда не услышать голоса звёзд.
Я в волнении вскочил. Какими земными выраженьями мне описать то, что со мной происходило в этот миг, я не знаю. Словно бешеный вихрь закрутился внутри, едва не разрывая хрупкий металл. Стихотворение это явилось для меня венцом, вершиной всего того, чем был для меня он, было чуть ли не подарком именно мне. Было и зовом, и ободрением, обещанием.
– Клянусь, О-Гаки, если только мы встретимся, если только мы когда-нибудь встретимся… Я отплачу за всё сделанное для меня – пусть и невольно, не ведая – добро, за всё то неоценимое, что ты мне дал. Я постараюсь вернуть тебе этот долг!
Тогда я не мог, конечно, задуматься о том, сколько значит в жизни автобота каждая данная им клятва, но это шло из моего нутра, из моего сердца. Тогда я не знал… Но думается мне – и хорошо, что не знал.
@темы: Трансформеры, Родину, сынок, не выбирают, Воспоминания, Я
Здорово как.
Я вспомнила, как сама училась... и на тренировки ходила...
PS: Человеческий аналог икоты... как это могло выглядеть у механоида, интересно?
*удивленно*
И я прочла. И с большим удовольствием, между прочим. И учеба вспомнилась , и еще почему-то Принц-полукровка из Гарри Поттера
"Просить пардону" в исполнени механоида - прикольнуло
Принц-полукровка? А да... Там же тоже записи в учебнике были... И та-акое удивление, когда выяснилось, чьи... Почище, чем у меня.
"Просить пардону" в исполнени механоида - прикольнуло - ну так, наряду с икотой... Пользоваться-то приходится земными сравненьями, не всё правильно отобразишь...
А что еще должно вспомниться?